Интригующую природу конструктивного альтернативизма можно оценить еще лучше, если сравнить ее с одним из философских принципов Аристотеля. Аристотель выдвигает на первое место принцип идентичности: А есть А. Вещь в себе и вне себя переживается и интерпретируется одинаково каждым человеком. Например, автомобиль, припаркованный на той стороне улицы, не перестает быть одним и тем же физическим объектом, вне зависимости от того, кто смотрит на него. Из этого следует, что факты социальной реальности одинаковы для всех. Келли же полагает, что А — это то, что индивид объясняет как А! Реальность — это то, что мы истолковываем как реальность, факты всегда можно рассматривать с различных точек зрения. Тогда, если быть последовательным, нет истинного или валидного способа интерпретации поведения человека. Пытаемся ли мы понять поведение другого человека, или наше собственное, или саму природу Вселенной, всегда существуют «конструктивные альтернативы», открытые для нашего разума. Более того, концепция конструктивного альтернативизма предполагает, что наше поведение никогда полностью не определено. Мы всегда свободны до некоторой степени в пересмотре или замене нашего толкования действительности. Однако в то же время Келли полагает, что некоторые наши мысли и поведение определены предшествующими событиями. То есть, как вскоре станет совершенно очевидно, когнитивная теория построена на стыке свободы и детерминизма. Говоря словами Келли: «Детерминизм и свобода неразрывны, так как то, что определяет одно, есть, по тому же признаку, свобода от другого» (Kelly, 1955, р. 21). Люди как исследователи Как уже говорилось, Келли придавал большое значение тому, как люди осознают и интерпретируют свой жизненный опыт. Теория конструкта, следовательно, сосредоточена на процессах, которые позволяют людям понять психологическую сферу своей жизни. Это приводит нас к модели личности Келли, основанной на аналогии человека как исследователя. А именно, он делает предположение, что подобно ученому, который изучает некий феномен, любой человек выдвигает рабочие гипотезы о реальности, с помощью которых он пытается предвидеть и контролировать события жизни. Разумеется, Келли не утверждал, что каждый человек буквально является ученым, который наблюдает какие-то явления природы или социальной жизни и использует сложные методы для сбора и оценки данных. Такая аналогия чужда его точке зрения. Но он все-таки предположил, что все люди — ученые в том смысле, что они формулируют гипотезы и следят за тем, подтвердятся они или нет, вовлекая в эту деятельность те же психические процессы, что и ученый в ходе научного поиска (Kelly, 1963). Таким образом, в основе теории личностных конструктов лежит предпосылка о том, что наука является квинтэссенцией тех способов и процедур, с помощью которых каждый из нас выдвигает новые идеи о мире. Цель науки — предсказать, изменить и понять события, то есть основная цель ученого — уменьшить неопределенность. Но не только ученые — все люди имеют такие цели. Мы все заинтересованы в предвидении будущего и построении планов, основанных на ожидаемых результатах. Чтобы проиллюстрировать эту модель поведения человека, посмотрим, к примеру, на поведение студентки колледжа, у которой в начале семестра занятия ведет новый профессор (предположим, что она раньше не знала о «репутации» профессора). Основываясь на ограниченном наблюдении (возможно, один-два академических часа), студентка может воспринять и интерпретировать профессора как «беспристрастного». Келли характеризует этот процесс термином истолкование; студентка «истолковывает» (или видит) беспристрастность профессора. В сущности, что происходит? Студентка развивает гипотезу о профессоре, которая поможет ей предвидеть и контролировать события, связанные с курсом, который ведет этот профессор. Если гипотеза студентки окажется «правильной», можно ожидать, что профессор предложит разумный объем литературы для чтения, даст соответствующие контрольные работы и достаточно адекватно их оценит. Однако, если в дальнейшем поведение профессора будет существенно отличаться от этих предположений, студентке потребуется альтернативная гипотеза (например: профессор несправедлив, профессор — педантичный зануда или что-то в этом роде). Дело в том, что студентка (как и мы все) нуждается в надежных и устойчивых способах предвидения событий, влияющих на ее жизнь, если она хочет действовать эффективно. <В начале семестра студенты строят предположения относительно предстоящей работы на курсе, основываясь на ограниченном наблюдении поведения своего преподавателя.>
Manne-Lewis, J. (1986). Buddhist psychology: A paradigm for the psychology of enlightenment. In G. Claxton (Ed.), Beyond therapy. London: Wisdom Publications. Masunaga, R. (Trans.). (1971). A primer of Soto Zen. Honolulu: East-West Center Press. Molino, A. (Ed.) (1998). The couch and the tree: Dialogues in psychoanalysis and Buddhism. New York: North Point Press. Morvay, Z. (1999). Homey, Zen, and the real self. American Journal of Psychoanalysis, 59, 25-35. Mosig, Y. (1990, Spring). Wisdom and compassion: What the Buddha taught. Platte Valley Review, 51-62. Murphy, M., & Donovan, S. (1988). The physical and psychological effects of meditation. San Rafael, CA: Esalen Institute. Ogata, S. (1959). Zen for the West. London: Rider. Olcott, H. (1970). The Buddhist catechism. Wheaton, IL: Quest. Peris, F. (1969). Gestalt therapy verbatim. Lafayette, CA: Real People Press. Rahula, W. (1959). What the Buddha taught. New York: Grove Press.
X. — Телефон — значит голос. И этот голос в трубку не заглядывает, не кричит в нее «вот он!»; голос из трубки задает вопрос. — Это еще как сказать. Разумеется, что бы Пастернак в ту пору о Сталине ни думал и каким бы себе его ни представлял, он был законно разочарован неполноценностью встречи, ее безглазой и нечувствительной технической опосредствованностью. Разочарование, если только я его не выдумал, человека мало-мальски осмотрительного повергнет в недоумение, но, с другой стороны, — вспомним, кстати, какое место в нашей жизни отводил Пастернак негаданным встречам, — могло ли оно не возникнуть и можем ли мы его не понять? Как, в самом деле, совместить в уме такое искусственное — при всей его искушающей искусности — посредство с явственностью чьего-то близкого и, тем более, чудовищного присутствия? Не случайно ведь чудо, чудовище связаны с чувством, с чуять, а латинское monstrum, еще откровенней, происходит от montrare: «показывать», «указывать» и т. д. Но давайте вдумаемся: почему эти глаголы не просто переходны, а, если можно так выразиться, переходны по преимуществу и в высшей степени? Нельзя ли будет сказать, что чуемое нами и, значит, навстречу приоткрывающееся тем самым нечувствительно от нас укрывается или что-то значительнейшее от нас укрывает, что показывающееся нашему встречному ужасу неуловимо указывает на что-то иное, уходящее в более страшную или более глубокую тьму? Быть может, таящееся за соблазнами техники, лишь обозначенное их намеком чудовище не столько утрачивает в откровенной наглядности, сколько выигрывает в ощутимой чудовищности, весь ужас которой даже не в том, что она настигает нас на расстоянии или по прошествии множества лет, а в том, что, будучи, таким образом, здесь, пожирая вокруг наши кровные пространство и время, она еще ими не ограничивается, их пределами отнюдь не исчерпывается и, гнетущая своей близостью, заставляет их попусту вглядываться до последнего видимого конца? Но в таком случае, чтоб.ы решить, встреча или невстреча, следует, пожалуй, прибегнуть к иным критериям — единственным, скажу сразу, которые по-человечески меня занимают...