Удивительно, однако, что при такой гармонии отдельный гражданин не правомочен оценивать гражданский закон с точки зрения естественного: издавать и толковать закон — прерогатива суверена и его уполномоченных. Гоббс не забывает упомянуть, что «естественный закон является вечным божественным законом», который пребудет вполне неизменным, даже если исчезнут небо и земля («Левиафан», гл. XXVI). Однако государственный организм еще более преходящ, чем небо и земля. Суверен должен следовать естественному закону; но кто определит, следует ли он ему? Как писал Карл Шмитт, главный вопрос тут: «Quis interpretabitur?» — «Кто станет интерпретировать»61 ? А поскольку интерпретировать тоже будет суверен, то отсюда возникает следующая двуединая коллизия: во-первых, мы впервые получаем право столь же отчетливо сформулировать вопрос о позиции наблюдателя, как это было в случае с классическими социологическими концепциями (см. выше, раздел 1); во-вторых, наше внимание не могут не остановить те случаи, когда — согласно Гоббсу — человеку лучше положиться на свой разум, чем на разум суверена. Обратимся сначала к этой второй стороне проблемы. Нельзя забыть, что здравый разум — это разум самосохранения. И потому в некоторых случаях он может приказать подданному не выполнить волю суверена, например, если тот прикажет ему убить себя (см.: «О гражданине», VI, XIII; «Левиафан», гл. XXI). (То, что права суверена никак тем, по мнению Гоббса, не нарушаются, не столь сейчас интересно.) Мало того, может быть дано такое приказание, что подданный предпочтет казнь его исполнению. Нельзя быть обязанным к тому, что тяжелее смерти («О гражданине», VI, XIII). Это тем более интересно, что вообще-то, по Гоббсу, нет ничего тяжелее смерти (а иначе разум диктовал бы не самосохранение физического тела, а, например, правила снискания вечного блаженства). Но как может гражданин установить, что некое приказание чревато для него столь тяжким бесчестием? Ведь мера добродетелей и пороков устанавливается в государстве (как мы цитировали выше), и «только приказания государства могут установить, что есть беспристрастие, что есть справедливость и что есть добродетель, и сделать все эти правила поведения обязательными...» («Левиафан», гл. XXVI). И вполне логично сопрягается с этим утверждение, что одна из главнейших причин ослабления и гибели государства — идея, будто «всякий частный человек является судьей того, какие действия хороши и какие дурны» («Левиафан», гл. XXIX). Теперь можно сформулировать наш следующий вопрос так: а сам теоретик — является ли он «частным человеком» или писателем, не имеющим полномочий государства и все же создающим книги по моральной философии, кои не могут быть значимы в государстве, как бы истинны они ни были (см.: «Левиафан», гл. XXVI)? Так или иначе, но схема противоречия остается все время той же самой.
В архетипах анимы и анимуса находит выражение признание Юнгом врожденной андрогинной природы людей. Анима представляет внутренний образ женщины в мужчине, его бессознательную женскую сторону, в то время как анимус — внутренний образ мужчины в женщине, ее бессознательная мужская сторона. Эти архетипы основаны, по крайней мере частично, на том биологическом факте, что в организме мужчин и женщин вырабатываются и мужские, и женские гормоны. Этот архетип, как считал Юнг, эволюционировал на протяжении многих веков в коллективном бессознательном как результат опыта взаимодействия с противоположным полом. Многие мужчины, по крайней мере до некоторой степени, «феминизировались» в результате многолетней совместной жизни с женщинами, а для женщин является верным обратное. Юнг настаивал на том, что анима и анимус, как и все другие архетипы, должны быть выражены гармонично, не нарушая общего баланса, чтобы не тормозилось развитие личности в направлении самореализации. Иными словами, мужчина должен выражать свои феминные качества наряду с маскулинными, а женщина должна проявлять свои маскулинные качества, так же как и феминные. Если же эти необходимые атрибуты остаются неразвитыми, результатом явится односторонний рост и функционирование личности. Самость — наиболее важный архетип в теории Юнга. Самость представляет собой сердцевину личности, вокруг которой организованы и объединены все другие элементы. Когда достигнута интеграция всех аспектов души, человек ощущает единство, гармонию и целостность. Таким образом, в понимании Юнга развитие самости — это главная цель человеческой жизни. К процессу самореализации мы вернемся позже, когда будем рассматривать юнговскую концепцию индивидуации. Основным символом архетипа самости является мандала и ее многочисленные разновидности (абстрактный круг, нимб святого, окно-розетка). По Юнгу, целостность и единство «Я», символически выраженные в завершенности фигур вроде мандалы, можно обнаружить в снах, фантазиях, мифах, в религиозном и мистическом опыте. Юнг полагал, что религия является великой силой, содействующей стремлению человека к целостности и полноте. В то же время, гармонизация всех частей души — сложный процесс. Истинной уравновешенности личностных структур, как считал он, достичь невозможно, по меньшей мере, к этому можно прийти не ранее среднего возраста. Более того, архетип самости не реализуется до тех пор, пока не наступит интеграция и гармония всех аспектов души, сознательных и бессознательных. Поэтому достижение зрелого «Я» требует постоянства, настойчивости, интеллекта и большого жизненного опыта. Эго-направленность Наиболее известным вкладом Юнга в психологию считаются описанные им две основные направленности, или жизненные установки: экстраверсия и интроверсия (Jung, 1921/1971). Согласно теории Юнга, обе ориентации сосуществуют в человеке одновременно, но одна из них обычно становится доминантной. В экстравертной установке проявляется направленность интереса к внешнему миру — другим людям и предметам. Экстраверт подвижен, разговорчив, быстро устанавливает отношения и привязанности, внешние факторы являются для него движущей силой. Интроверт, напротив, погружен во внутренний мир своих мыслей, чувств и опыта. Он созерцателен, сдержан, стремится к уединению, склонен удаляться от объектов, его интерес сосредоточен на себе самом. Согласно Юнгу, в изолированном виде экстравертной и интровертной установки не существует. Обычно они присутствуют обе и находятся в оппозиции друг к другу: если одна проявляется как ведущая и рациональная, другая выступает в качестве вспомогательной и иррациональной. Результатом комбинации ведущей и вспомогательной эго-ориентаций являются личности, чьи модели поведения определенны и предсказуемы.
Основные произведения Джеймса: The Principles of Psychology («Принципы психологии») (1890), The Varieties of Religious Experience («Многообразие религиозного опыта») (1902) и Pragmatism («Прагматизм») (1907) — продолжают изучаться и в наши дни. Единственная проблема состоит в том, что большинство психологов обращают свое внимание почти исключительно на работу «Принципы психологии», и не читают ничего из написанного Джеймсом позднее 1890 года, религиозные мыслители читают только «Многообразие», как правило, обходя своим вниманием «Принципы», а философы — исключительно «Волю к вере» (The Will to Believe) и «Прагматизм», игнорируя все остальное. Не удивительно поэтому, что поставленные Джеймсом вопросы по большей части до сих пор остаются без ответа, несмотря на то что они все чаще и чаще оказываются в центре современных дискуссий, ведущихся в среде философов и психологов, и в особенности — касающихся понимания феномена сознания. Модель сознания, предложенная самим Джеймсом, вероятно, до сих пор является более всеобъемлющей, чем большинство моделей, разрабатываемых в наши дни. Чтобы понять ее суть, следует рассмотреть несколько исторических и концептуальных стадий развития взглядов Джеймса. В период с 1861 по 1875 год Джеймс писал о сознании, рассматривая его в контексте дарвиновской теории эволюции. Между 1875 и 1890 годом он поставил исследование сознание на почву лабораторной науки, входящей в состав физиологической психологии, и отстаивал позиции психологии индивидуальных различий, в противовес слабым аргументам социальных дарвинистов о том, что индивидуальность не имеет значения, поскольку жизнь индивидуума поставлена на службу целям рода. В 1890 году в внимание Джеймса переключается на когнитивную психологию сознания, однако к 1896 году он снова возвращается к вопросам динамической психологии подсознательных состояний. В 1902 году Джеймс заявляет о превосходстве мистических состояний сознания над чисто дискурсивными, а после 1904-го, в период когда прагматизм приобрел масштабы мирового повального увлечения, он разработал метафизическую доктрину, названную им радикальным эмпиризмом, призванную объяснить чистый опыт сиюминутного настоящего, предшествующего разделению на субъект и объект, и предлагающую описание того, каким образом мы можем и наблюдать, и переживать опыт сознания практически одновременно. Прагматизм Джеймса явился заключительной фазой его интеллектуальной карьеры, несмотря на тот факт, что радикальный эмпиризм продолжал оставаться центральной концепцией его метафизической системы, хотя он так и остался представленным лишь в форме незавершенной арки его учения. Биографический экскурс Уильям Джеймс (William James) родился в состоятельной американской семье 11 января 1842 года. Его детство было богато впечатлениями: вместе с родителями он побывал в Ньюпорте, Нью-Йорке, Париже, Лондоне, Женеве, Болонье и Бонне. Его взрослая жизнь началась с того, что он в течение года изучал азы живописного мастерства. Затем под влиянием отца решил заняться науками (Lewis, 1991). Он поступил в Гарвардский университет, еще не имея четкого представления, чем именно будет заниматься. Сначала изучал химию, потом сравнительную анатомию. В 1863 году Джеймс перешел в Гарвардскую медицинскую школу. Два года спустя, в 1865 году, он взял освобождение от занятий, чтобы принять участие в экспедиции Луи Огассиза (L. Agassiz) в бассейн Амазонки. Опасности и неудобства экспедиционной жизни убедили Джеймса, что ему больше подходит карьера кабинетного ученого, а не научные изыскания, требующие активных физических нагрузок. «Мое участие в экспедиции было ошибкой. Теперь я, к счастью, совершенно убедился, что природа скроила меня, скорее, для размышлений, чем для активной жизни... Меня тревожили дурные предчувствия; но я был так переполнен энтузиазмом и путешествие представлялось мне таким романтичным, что я подавил свои опасения. Однако при столкновении с действительностью романтика испаряется, а все опасения оправдываются одно за другим» (in: H. James, 1926, vol. 1, p. 61-63). Джеймс вернулся в Гарвард еще на год, потом уехал учиться в Германию, затем снова вернулся в Гарвард. Он много болел, прежде чем смог наконец получить диплом врача. Это произошло в 1869 году (Feinstein, 1984). После окончания учебы у него началась ярко выраженная депрессия. Джеймс ощущал себя совершенно бесполезным и несколько раз пытался покончить жизнь самоубийством. Один случай, относящийся к этому периоду времени, оказал на него длительное и глубокое влияние. «Находясь в состоянии депрессии и глубокого пессимизма, когда будущее представлялось мне в самом мрачном свете, однажды вечером я зашел в раздевалку чтобы взять оставленную там статью. В раздевалке было довольно темно, и внезапно меня охватил страх, как будто выползший из этой темноты; тут же в моей памяти всплыл образ одного пациента-эпилептика, которого я наблюдал в психиатрической лечебнице. Это был темноволосый юноша с бледной, даже зеленоватой кожей, с виду совершеннейший идиот. Он целые дни сидел на скамейке или на выступе стены, подтянув колени к подбородку. Кроме грубой и грязной рубахи, прикрывавшей все его тело, на нем ничего не было. Обычно он сидел совершенно неподвижно, чем-то напоминая всем известное изображение египетской кошки или перуанскую мумию. В нем виделось что-то нечеловеческое. Этот образ и охвативший меня страх стали сплетаться в моем воображении в разнообразные комбинации. Мне чудилось, что я могу превратиться в такое же существо, потенциально — это я сам. Ничто из того, чем я владею, не защитит меня от подобной судьбы, если пробьет мой час, как он пробил для него. У меня было такое чувство, как будто что-то твердое, зажатое в глубине моей груди, внезапно вырвалось наружу и превратилось в огромную дрожащую массу ужаса. Каждое утро, просыпаясь, я ощущал сидящий во мне страх и такую тревогу за свою жизнь, которую никогда не испытывал ни до этого, ни после... Постепенно это чувство исчезало, но в течение нескольких месяцев я, оставаясь один, боялся темноты. Мне вообще становилось не по себе, если рядом со мной никого не было. Помню, я размышлял над тем, как могут жить другие люди и как я сам мог когда-то жить, не сознавая всей бездны опасностей, таящейся под тонкой корочкой обычной жизни. В частности, моя мать казалась мне парадоксальным существом, поскольку совсем не думала о грозящих ей опасностях. Однако, поверьте, я не беспокоил ее своими откровениями» (James, 1902/ 1958, р. 135-136). Из дневников Джеймса и его писем видно, как он шел к выздоровлению.