Такие утверждения заставляют опять задавать все те же вопросы. Является ли общее мироустройство таким, что и социальность не исключена из общего закона, причем так, что социальные факты могут быть прямо интерпретированы как проявления этого общего закона? Но что может тогда означать социальное конституирование категорий, в том числе и тех категорий, в которых теоретик описывает это мироустройство? Что означает тогда идея социологии — науки об обществе как реальности sui generis? Если не существует одно-го-единственного морального порядка, одной религии, одной формы политического господства (и это можно понимать так, что нет никакого единства и во времена самого Дюркгейма, что совершенно очевидно), если в связи с этим много говорится, что у нас теперь нет единых, неизменных систем категорий37 , то под сомнение ставится и та система категорий, в которой эти высказывания производятся, и та идея сопряженности интернационализации общественной жизни с очищением, «объективизацией» логических категорий, которую мы изложили выше. Все эти вопросы мы приводим затем, чтобы показать: социологизм плохо совместим с рассуждениями общеонтологического порядка (что, пожалуй, и не нуждалось в столь подробном обосновании), однако с необходимостью все снова и снова влечет теоретика к этим рассуждениям. Простейшая причина этого — уже несколько Раз упоминавшаяся позиция наблюдателя. Необходима некоторая Дистанцированность от социума, чтобы сделать его объектом анализа (и тем более — сравнительного анализа), то, что ХУ Плеснер называл «эксцентрической позицией», а эта позиция должна фиксироваться в каких-то устойчивых внесоциальных определениях. Как правило, в таких случаях напрашивается в первую очередь позиция антропологическая, а если она, в свою очередь, разрабатывается достаточно последовательно, то возникает вопрос об онтологическом месте человека — в Космосе, в мире, в универсуме — как бы это ни называлось38. Если Вебер — и то не всегда эксплицитно — ограничивался тут антропологической аргументацией, то Дюркгейм не удержался от теоретического соблазна пройти несколько дальше. Однако Космос в любом случае проникал в теоретические схемы: если не как собственная проблема теории, то как факт существования религиозных космологии, продолжающий, даже после своего распада, еще оказывать влияние на культурную традицию и социальную жизнь. На этом мы можем пока ограничиться исследованием того, как Космос проникал в социологическую теорию. Вернуться к этой проблеме мы сможем не ранее, чем покажем, как он из нее исчез.
Познаваемость—непознаваемость. Мы упоминали, что на Адлера оказала сильное влияние книга Вайингера «Философия возможного». Изложенная в ней философия, вскоре ставшая и философией Адлера, носит название идеалистический позитивизм. Исходя из наших целей, этот термин легче всего понять, если иметь в виду, что воображаемые конструкты (например, «фикции»), даже находясь в противоречии с реальностью, имеют огромную практическую ценность и необходимы для человеческой жизни (Adler, 1956). Иначе говоря, в жизни имеет значение не то, что абсолютно верно или может оказаться таковым (да и кто это знает?), а то, что мы считаем абсолютно верным. В том, что касается вопроса о познаваемости—непознаваемости, эта философская доктрина представляется настолько же применимой к психологической науке, насколько и к людям. То есть искать «абсолютную правду» о природе человека нет смысла — психологической науке лучше развивать теоретические концепции («персонологические фикции»), практичные и полезные для людей, пытающихся понять себя и свои жизненные обстоятельства. Именно это делал Адлер, создавая свою теорию. И если смотреть с этой точки зрения, то адресованность первой книги Адлера «Постижение человеческой природы» (1927b) широкому кругу читателей может быть и не случайна. Таким образом, в кажущейся простоте и прагматизме многих концепций Адлера (что само по себе не противоречит признанию загадочности природы человека) находит свое выражение его убежденность в том, что это — лучшее, что может сделать психологическая наука для описания человека. По словам самого Адлера, его научная теория не ответила и не могла бы ответить на все вопросы: «Должен признать, те, кто находят следы метафизики в индивидуальной психологии, правы... Как ни называть ее — спекуляцией или трансцендентализмом, не существует такой науки, которая не вторгалась бы в сферу метафизики» (Adler, 1956, р. 142). Зная его философские взгляды, мы можем точно сказать, что Адлер стоял на позиции непознаваемости. Теперь перейдем к вопросу об эмпирической проверке положений индивидуальной психологии. Эмпирическая валидизация концепций индивидуальной психологии Систематических и планомерных попыток проверки эмпирической валидности концепций Адлера практически не предпринималось. Нехватка экспериментальных исследований может быть объяснена двумя основными причинами. Во-первых, многие концепции Адлера по своей сути глобальны — в них недостает четких рабочих определений, необходимых для того, чтобы теорию можно было проверить. Это особенно справедливо для таких понятий, как социальный интерес, фикционный финализм, творческое «Я» и стремление к превосходству. Имеет ли социальный интерес какое-нибудь отношение к базисным установкам, наблюдаемому поведению, доброжелательности по отношению к другим или ко всем этим параметрам одновременно? Как может исследователь определить, выражается ли в данном типе поведения социальный интерес? Люди, сделавшие своей целью улучшение качества жизни для каждого, могут брать заложников и изготавливать бомбы, чтобы добиться более радикальных перемен в политике правительства; их разрушительное поведение может быть мотивировано благими намерениями и целями, достойными похвал, при том, что выбранные средства оказываются весьма сомнительными. Другие люди могут делать щедрые пожертвования на достойные проекты, правда, их целью является, в первую очередь, создание привлекательного имиджа или снижение налогов. Вроде бы их поведение должно вызывать восхищение, но в основе его лежит эгоистическая мотивация. Поэтому очевидно, что концепция социального интереса может иметь несколько альтернативных интерпретаций, в зависимости от ценностей, разделяемых наблюдателем. Вследствие этого экспериментатору зачастую не ясно, какие логические операции следует использовать для измерения этого конструкта.
Доктор Бейкер сидел за столом. Он указал на стул передо мной... «Ну, — сказал он, — снимите вашу одежду и давайте вас осмотрим». Стоя, я начал раздеваться, мрачно глядя перед собой. — «Вы можете не снимать трусы и носки», — сказал Бейкер к моему облегчению. Я аккуратно сложил вещи на стул у стены, надеясь, что сейчас получу медаль за храбрость. «Ложитесь на кровать», — сказал доктор... Он начал щипать мускулы в мягких частях плеч. Мне захотелось врезать по его садистской физиономии, одеться и уйти отсюда к черту. Вместо этого я сказал «Ай!» Затем я сказал: «Здесь больно». «Здесь не должно быть больно», — сказал он. «Но болит, — сказал я и протянул: — О-о-о-о-о». «Теперь сделайте глубокий вдох и выдох», — сказал он, положил ладонь своей руки мне на грудь и сильно надавил на нее другой. Боль была довольно сильной. «Что, если кровать сломается? — подумал я. — Вдруг мой позвоночник треснет или я задохнусь?» Какое-то время я вдыхал и выдыхал, затем Бейкер нащупал мои ребра и начал тыкать и давить... он стал тыкать в мой живот, там и сям, чтобы найти мелкую узловатую мышцу... Он стал продвигаться вниз, безжалостно пройдясь по моим трусам, и стал щипать и тыкать мышцы на внутренней стороне бедер. Тут я понял, что плечи, ребра и живот у меня на самом деле не болели. Боль была поразительной: болело там, где я в жизни не думал, что будет болеть... «Перевернитесь», — сказал Бейкер. Я перевернулся. Он прошелся по моей шее и вниз, безошибочно нащупывая плотные больные мышцы. «Повернитесь обратно», — сказал доктор Бейкер. Я повернулся. «Хорошо, — сказал он. — Я хочу, чтобы вы как можно глубже вдохнули и выдохнули, одновременно вращайте зрачками, не поворачивая головы. Попытайтесь посмотреть на все четыре стены, одну за раз, и двигайте зрачками в разные стороны, как можно дальше». Я начал вращать зрачками, чувствуя себя при этом довольно глупо, но я был ему благодарен, что он больше не мучил мое тело. Снова и снова крутились мои зрачки. «Продолжайте дышать», — сказал доктор Бейкер. Я начал испытывать странное приятное ощущение в глазах, вроде приятной дурноты, которая бывает, если покуришь травки. Дурнота охватила мое лицо и голову и стала распространяться вниз по всему телу. «Хорошо, — сказал Бейкер. — Теперь я хочу, чтобы вы продолжали дышать так же. Ногами проделайте движения, как будто вы едете на велосипеде». Я начал поднимать и ритмично опускать ноги на кровать, ударяя по кровати икрами. Мои бедра заныли, и я ждал, что он велит мне прекратить. Но он ничего не говорил. Я двигал ногами снова и снова, пока у меня не возникло чувство, что мои ноги готовы отвалиться. Тогда постепенно боль стала проходить и то же головокружительное ощущение удовольствия начало распространяться по всему моему телу. Только теперь оно было намного сильнее. Теперь я чувствовал, как будто ритм моих движений возникал сам собой, без какого-либо видимого участия с моей стороны. Я чувствовал, что меня уносит и захватывает что-то большее, чем я сам. Я дышал глубже, чем раньше, и чувствовал, как мое дыхание проходит сквозь легкие вниз к тазу. Постепенно я почувствовал, будто поднимаюсь из цвета молочного шоколада кабинета Бейкера ввысь в другие сферы. Я отбивал астральный ритм. Наконец я понял, что пора остановиться... Во вторник утром после моего первого визита к Бейкеру я проснулся, проспав около пяти часов, и чувствовал необыкновенный подъем. Мой кофе казался вкуснее обычного, и даже мусор, плывший вниз по течению Истривер, был каким-то легким и симметричным. Это ощущение сохранялось весь остаток дня. Это было ощущение благополучия и примирения с миром. Мое тело казалось легким, и мелкая рябь приятных ощущений пробегала по моим рукам, ногам и телу. Когда я делал вдох, ощущение движения продолжалось у основания торса и казалось приятным. Я слегка напрягался при нежных мыслях о женщинах вообще, наполнявших меня любовью... Я начал расслабляться. Приятная рябь уменьшалась, и ощущение тревоги начало охватывать меня. Коричневатые пометки, которые на следующий день почернеют и посинеют, стали появляться в тех местах, где Бейкер тыкал и щипал мое тело... Я забрался в кровать, я замерз и потянулся на пол за еще одним одеялом. Затем мне пришло в голову, что мне стало холодно от страха. Я пытался пронаблюдать за своими чувствами, как, я знал, делается в психоанализе. Это был особый род страха, не испытанного мной раньше. Я представил шоу марионеток, которое я видел в детстве с куклами-скелетами, исполнявшими танец смерти и затем разлетавшимися на части. Их ноги, руки, головы, ребра, таз разваливались на части. Мне казалось, что я тоже начинаю разваливаться. Тревога была ужасной, и я обратил внимание на то, что невольно сжимаю мышцы, чтобы удержать себя. Чудесное радостное чувство освобождения пропало, и на его место пришло желание ухватиться за драгоценную жизнь. Моя броня, если можно так сказать, казалась мне теперь моим старым другом. Люди говорят: «Лучше я умру на электрическом стуле, чем проведу жизнь в тюрьме». Но заключенные ни за что так не скажут. Жизнь в цепях лучше, чем ее отсутствие. Даже теоретическое.